Если бы Солженицын умер в лагере, как и остальные десятки тысяч, о нем бы и не вспомнили. Но он выжил и обо всем рассказал, вот зеленые мухи и засуетились.
Я вот считаю СССР — эталоном общества будущего. Но и Солженицина считаю хорошим писателем и умным человеком, и это, поверьте, ценнее чем истерики тупых ничтожеств даже с правильными взглядами))) (далеко не у всех правильными, но возьмем идеальные условия)
Александрович Исаевич Солженицын на самом деле Исаакович. Его отец — Исаак Семёнович Солженицин – еврей-выкрест, и дед – Семён Ефимович тоже. Мать тоже еврейка-выкрест Таисия Захаровна Щербак. Жена тоже еврейка, дети вобще американские евреи. Книга, где это тоже написано: (А. Островский. «Солженицин. Прощание с мифом» . М. 2004). Крёстная мать Солженицына также еврейка-выкрест Мария Васильевна Кремер.
Ложь, как обычно. Умиляет, когда один антисемит ссылается на другого в доказательство своего бреда. Солженицын был уж скорее антисемитом, чем евреем (см. "Двести лет вместе").
Я не люблю его, как писателя, но я, в отличие от большинства здесь, его читал.
- "Солженицын, в конце концов, литератор. Мало ли чего он нафантазировал." А как в таком случае автор относится к твочеству другого литдеятея, я о "Майн Кампф"?
— А родственникам этого презерватива, вообще нужно заныкаться в дальний угол и не высовываться пару-тройку поколений! Т.К. есть родственники тех людей, которых этот ган...н подставил, предал, сдал, тем же охранникам и властям, на которых бочку потом катил!
— Если власти холят подержанных презервативов, пойдут и хулиганские действия, для начала! Народ против таких деятелей! Учитывайте все точки зрения.
Да может он хороший и добрый человек? С твёрдыми убеждениями и линией, да вот беда — выразить не может. А может и хорошо, человек под пыткой не предаст есличо. Быть ему развеччиком в войну али партизаном.
Самым, пожалуй, страшным, беспощадным был холод. Ведь актировали только в мороз свыше 55 градусов. Ловили вот этот 56-й градус Цельсия, который определяли по плевку, стынущему на лету, по шуму мороза, ибо мороз имеет язык который называется по-якутски «шепот звезд». Этот шепот звезд нами был усвоен быстро и жестоко. Первое же отморожение: пальцы, руки, нос, уши, лицо, все, что прихватит малейшим движением воздуха. В горах Колымы нет места, где не дули бы ветры. Пожалуй, холод — это самое страшное. Я как-то отморозил живот — ветром распахнуло бушлат, пока я бежал в столовую. Но я и не бежал, на Колыме никто не бежит — все лишь передвигаются. Я забыл об этом, когда у меня в столовой вырвали кисет с махоркой. Наивный человек, я держал кисет в руках. Мальчик-блатарь вырвал у меня из рук и побежал. Мальчик вскочил в барак, я за ним и тут же был оглушен ударом полена по голове — и выброшен на улицу из барака. Вот этот удар вспомнился потому, что во мне были еще какие-то человеческие чувства — месть, ярость. Потом все это было выбито, утрачено.
Помню я также, как ползу за грузовиком, цистерной, в которой подсолнечное масло, и не могу пробить ломом цистерну — сил не хватает, и я бросаю лом. Но опытная рука блатаря подхватывает лом, бьет цистерну, и на снег течет масло, которое мы ловим на снегу, глотая прямо со снегом. Конечно, главное разбирают блатари в котелки, в банки, пока грузовик не уехал. Я с каким-то товарищем ползу по этим масляным следам, собираю чужую добычу. Я чувствую, что я худею, худею, прямо сохну день ото дня — пищи не хватает, все время хочется есть.
Голод — вторая сила, разрушающая меня в короткий срок, вроде двух недель, не больше.
Третья сила — отсутствие силы. Нам не дают спать, рабочий день 14 часов в 1938 году по приказу. Я ползаю вокруг забоя, забиваю какие-то колья, кайлю отмороженными руками без всякой надежды что-нибудь сделать. 14 часов плюс два часа на завтрак, два часа на обед и два часа на ужин.
Сколько же осталось для сна — четыре часа? Я сплю, притыкаюсь где придется, где остановлюсь, тут и засыпаю.
Побои — четвертая сила. Доходягу бьют все: конвой, нарядчик, бригадир, блатарь, командир роты, и даже парикмахер считает должным отвесить плюху доходяге. Доходягой ты становишься тогда, когда ты ослабел из-за непосильного труда, без сна, на тяжелой работе, на пятидесяти градусном морозе.
....
Человек теряется не сразу. Человек теряет силу, вместе с нею и мораль. Ибо лагерь — это торжество физической силы как моральной категории. Здесь интеллигент окружен двойной, тройной, четверной опасностью. Иван Иванович[27] никогда не поддержит товарища, товарищ становится блатным, врагом, спасая свою судьбу. Это — крестьянин, конечно. Крестьянин умрет, умрет тоже, но позже интеллигента. Умри ты сегодня, а я завтра. Блатари — вне закона морали. Их сила — растление, но и до них доберутся, и до них доберется Гаранин. Блатной — берзинский любимчик — отказчик для Гаранина. Но дело не в этом, надо поймать какой-то шаг, лично свой шаг, когда сделана уступка какая-то важная: перебирая в памяти, этих кинолентах мозга, видишь, что и уступки-то нет. Процесс этот очень короткий по времени — ты не успел даже стать стукачом, тебя даже об этом не просят, а просто выгоняют на работу в холод и на бесконечный рабочий день, колымский мороз, не знаюший пощады.
Чьи-то глаза проходят по тебе, отбирая, оценивая, определяя твою пригодность скотины, короток или длинен последний твой шаг в рай. Ты не думаешь о рае, не думаешь об аде — ты просто ежедневно чувствуешь голод, сосущий голод. А тот твой товарищ, кто посильнее тебя, тот бьет, толкает тебя, отказывается с тобой работать. Я тогда и не соображал, что крестьянин, жалуясь на Ивана Ивановича бригадиру, начальству, просто спасал свою шкуру. Все это мне было глубоко безразлично, все эти хлопоты над моей судьбой еще живого человека.
Я припоминаю, стараюсь припомнить все, что случилось в первую зиму, — значит, с ноября 1937 года по май 1938 года. Ибо остальные зимы, их было много, как-то встречались одинаково — с равнодушием, злобой, с ограничением запаса средств спасения: при ударе — падать, при пинке — сжиматься в комок, беречь живот больше лица.
Доносят все, доносят друг на друга с самых первых дней. Крестьянин же стучал на всех тех, кто стоял с ним рядом в забоях и на несколько дней раньше него самого умирал.
— Это вы, Иван Ивановичи, нас загубили, это вы — причина всех наших арестов.
Все — чтобы толкнуть в могилу соседа — словом, палкой, плечом, доносом.
В этой борьбе интеллигенты умирали молча, да и кто бы слушал их крики среди злобных осатаневших лиц — не морд, конечно, а таких же доходяг. Но если у крестьянина-доходяги удержался хоть кусочек мяса, обрывок нерва — он тратил его на то, чтоб донести или чтоб оскорбить соседа Ивана Ивановича, толкнуть, ударить, сорвать злость. Он сам умрет, но, пока еще не умер, — пусть интеллигент идет раньше в могилу.
Один из самых первых удержался в [памяти] Дерфель — французский коммунист, кайеннец, бывший работник ТАСС, шустрый, м
Один из самых первых удержался в [памяти] Дерфель — французский коммунист, кайеннец, бывший работник ТАСС, шустрый, маленький, что было очень выгодно, — на Колыме выгодно быть маленьким. Дерфель кайлил, а я насыпал в тачку.
Дерфель:
— В Кайенне, где я был до Колымы, тоже каменоломни такие, тоже кайлил, кайло и тачка, только там не так холодно.
А была еще осень золотая, поэтому я и запомнил день, серый камень, маленькую фигурку Дерфеля, который вдруг взмахнул кайлом и упал — и умер.( Варлам Шаламов)
"Ни одна сука из «прогрессивного человечества» к моему архиву не должна подходить. Запрещаю писателю Солженицыну и всем, имеющим с ним одни мысли, знакомиться с моим архивом"
Ну я мысли Солженицына не поддерживаю, да и не знаком ващета. А вот то что многие тут врут про то, что он врёт в том что про лагеря написал, что дескать там всё мило было и пристойно, и Сталин всего-то миллион расстрелял — мне это гадливо.
Я Солженицына ни в чём не оправдываю. Даже не понимаю, в чём он виновен. Шаламов конечно же прав в своей воле. Он то ведь знал почему нужно так к нему относится.
И с чего ты взял что я забил на его волю?
Я ведь сопсно об общих истоках их личных трагедий пишу, о репрессиях, адовых карах за ничтожную вину. Почему все хают Солженицына, восхваляя Сталина?
Насилие над чужой волей считал и сейчас считаю тягчайшим людским преступлением. Поэтому и не был я никогда бригадиром, ибо лагерный бригадир — это убийца, тот человек, та физическая личность, с помошью которой государство убивает своих врагов.
Вот этот скопленный за 38-й год опыт был опытом органическим, вроде безусловного рефлекса. Арестант на предложение «давай» отвечает всеми мускулами — нет. Это есть и физическое и духовное сопротивление. Государство и человек встречаются лицом к лицу на дорожке золотого забоя в наиболее яркой, открытой форме, без художников, литераторов, философов и экономистов, без историков,
Иногда всколыхнется какое-то чувство: как быстро я ослабел. Но ведь так же ослабели и мои товарищи вокруг, у меня не было с кем сравнивать. Я помню, что меня куда-то ведут, выводят, толкают, бьют прикладом, сапогом, я ползу куда-то, бреду, толкаясь в такой же толпе обмороженных, голодных оборванцев. Это зима и весна 1938 года. С весны 1938 года по всей Колыме, особенно на севере, в «Партизане», шли расстрелы.
Какая-то паническая боязнь оказать нам какую-то помощь, бросить корку хлеба.
Даже и сейчас пишут тома воспоминаний — я расстреливал и уничтожал тех, кто соприкасался с дыханием смертного ветра, уничтожавшего по приказу Сталина троцкистов, которые не были троцкистами, а были только антисталинистами, да и антисталинистами не были — Тухачевский, Крыленко У самих-то троцкистов ведь не было никакой вины.
Если бы я был троцкистом, я был бы давно расстрелян, уничтожен, но и временное прикосновение дало мне вечное клеймо. Вот до какой степени Сталин боялся. Чего он боялся? Утраты власти — только.(Шаламов)
ты сравнил, Шаламов — не Солженицын, Шаламов, мягко говоря, не долюбливал Солженицына, а вообще то он прямо заявлял — что Солженицын сотрудничал с властями в лагере, и заметь, один умер в нищете в доме престарелых в СССР, второй "звездел" в США и получал нобелевки, писали про одно и то же, причём от книг Солженицына меня тошнит после второй страницы, Шаламова же я перечитал уже несколько раз. Трудно сказать, но вот по мне, Солженицын не так прост, как может показаться, что то мне подсказывает, что всё это это (диссидентство, нобелевка и т.д.) не просто так, ну в смысле, не причинно-следственные связи
Не могу сравнивать силу таланта обоих. Солженицына не читал. Шаламова тоже перечитываю. Я собственно не о них, а об их участи и причинах репрессий. Лгал или нет Солженицын о лагерях. Правду ли писал Шаламов. Что это вообще было в моей стране?
А главное — возможно ли повторение. Это главное. Вот почему об этом надо знать и говорить, чтобы этого не было снова.
да в том то и дело, что тяжело судить по прошествии лет и отсутствии информации, кто он, герой или иуда? по моему глубокому убеждению, все герои, в таких переделках, всегда мертвы, выживают, и получают признание(за счёт тех же самых героев), отнюдь не герои, увы, и се ля ви, как там в библии или евангелии?, не создавайте себе кумиров, так вот не создавайте, не надо, все мы просто люди, и лучшие наши качества проявляются не в желчи, ненависти или лжи, а в любви, помощи и сострадании
799 455 — в том числе два моих деда, которых я никогда не увидел. Один в России, другой — на Украине. Работали на заводах, обычные люди. В эту цифру — 800 тысяч по всей стране — нельзя поверить.
Комментарии
Я не люблю его, как писателя, но я, в отличие от большинства здесь, его читал.
— А родственникам этого презерватива, вообще нужно заныкаться в дальний угол и не высовываться пару-тройку поколений! Т.К. есть родственники тех людей, которых этот ган...н подставил, предал, сдал, тем же охранникам и властям, на которых бочку потом катил!
— Если власти холят подержанных презервативов, пойдут и хулиганские действия, для начала! Народ против таких деятелей! Учитывайте все точки зрения.
Извиняюсь, за свой хранцузский!
Помню я также, как ползу за грузовиком, цистерной, в которой подсолнечное масло, и не могу пробить ломом цистерну — сил не хватает, и я бросаю лом. Но опытная рука блатаря подхватывает лом, бьет цистерну, и на снег течет масло, которое мы ловим на снегу, глотая прямо со снегом. Конечно, главное разбирают блатари в котелки, в банки, пока грузовик не уехал. Я с каким-то товарищем ползу по этим масляным следам, собираю чужую добычу. Я чувствую, что я худею, худею, прямо сохну день ото дня — пищи не хватает, все время хочется есть.
Голод — вторая сила, разрушающая меня в короткий срок, вроде двух недель, не больше.
Третья сила — отсутствие силы. Нам не дают спать, рабочий день 14 часов в 1938 году по приказу. Я ползаю вокруг забоя, забиваю какие-то колья, кайлю отмороженными руками без всякой надежды что-нибудь сделать. 14 часов плюс два часа на завтрак, два часа на обед и два часа на ужин.
Сколько же осталось для сна — четыре часа? Я сплю, притыкаюсь где придется, где остановлюсь, тут и засыпаю.
Побои — четвертая сила. Доходягу бьют все: конвой, нарядчик, бригадир, блатарь, командир роты, и даже парикмахер считает должным отвесить плюху доходяге. Доходягой ты становишься тогда, когда ты ослабел из-за непосильного труда, без сна, на тяжелой работе, на пятидесяти градусном морозе.
....
Человек теряется не сразу. Человек теряет силу, вместе с нею и мораль. Ибо лагерь — это торжество физической силы как моральной категории. Здесь интеллигент окружен двойной, тройной, четверной опасностью. Иван Иванович[27] никогда не поддержит товарища, товарищ становится блатным, врагом, спасая свою судьбу. Это — крестьянин, конечно. Крестьянин умрет, умрет тоже, но позже интеллигента. Умри ты сегодня, а я завтра. Блатари — вне закона морали. Их сила — растление, но и до них доберутся, и до них доберется Гаранин. Блатной — берзинский любимчик — отказчик для Гаранина. Но дело не в этом, надо поймать какой-то шаг, лично свой шаг, когда сделана уступка какая-то важная: перебирая в памяти, этих кинолентах мозга, видишь, что и уступки-то нет. Процесс этот очень короткий по времени — ты не успел даже стать стукачом, тебя даже об этом не просят, а просто выгоняют на работу в холод и на бесконечный рабочий день, колымский мороз, не знаюший пощады.
Чьи-то глаза проходят по тебе, отбирая, оценивая, определяя твою пригодность скотины, короток или длинен последний твой шаг в рай. Ты не думаешь о рае, не думаешь об аде — ты просто ежедневно чувствуешь голод, сосущий голод. А тот твой товарищ, кто посильнее тебя, тот бьет, толкает тебя, отказывается с тобой работать. Я тогда и не соображал, что крестьянин, жалуясь на Ивана Ивановича бригадиру, начальству, просто спасал свою шкуру. Все это мне было глубоко безразлично, все эти хлопоты над моей судьбой еще живого человека.
Я припоминаю, стараюсь припомнить все, что случилось в первую зиму, — значит, с ноября 1937 года по май 1938 года. Ибо остальные зимы, их было много, как-то встречались одинаково — с равнодушием, злобой, с ограничением запаса средств спасения: при ударе — падать, при пинке — сжиматься в комок, беречь живот больше лица.
Доносят все, доносят друг на друга с самых первых дней. Крестьянин же стучал на всех тех, кто стоял с ним рядом в забоях и на несколько дней раньше него самого умирал.
— Это вы, Иван Ивановичи, нас загубили, это вы — причина всех наших арестов.
Все — чтобы толкнуть в могилу соседа — словом, палкой, плечом, доносом.
В этой борьбе интеллигенты умирали молча, да и кто бы слушал их крики среди злобных осатаневших лиц — не морд, конечно, а таких же доходяг. Но если у крестьянина-доходяги удержался хоть кусочек мяса, обрывок нерва — он тратил его на то, чтоб донести или чтоб оскорбить соседа Ивана Ивановича, толкнуть, ударить, сорвать злость. Он сам умрет, но, пока еще не умер, — пусть интеллигент идет раньше в могилу.
Один из самых первых удержался в [памяти] Дерфель — французский коммунист, кайеннец, бывший работник ТАСС, шустрый, м
Дерфель:
— В Кайенне, где я был до Колымы, тоже каменоломни такие, тоже кайлил, кайло и тачка, только там не так холодно.
А была еще осень золотая, поэтому я и запомнил день, серый камень, маленькую фигурку Дерфеля, который вдруг взмахнул кайлом и упал — и умер.( Варлам Шаламов)
"Ни одна сука из «прогрессивного человечества» к моему архиву не должна подходить. Запрещаю писателю Солженицыну и всем, имеющим с ним одни мысли, знакомиться с моим архивом"
неуместно оправдывать солженицына цитатами из шаламова.
отчего тебе не гадливо забить на волю варлама тихоновича?
Я Солженицына ни в чём не оправдываю. Даже не понимаю, в чём он виновен. Шаламов конечно же прав в своей воле. Он то ведь знал почему нужно так к нему относится.
И с чего ты взял что я забил на его волю?
Я ведь сопсно об общих истоках их личных трагедий пишу, о репрессиях, адовых карах за ничтожную вину. Почему все хают Солженицына, восхваляя Сталина?
Вот этот скопленный за 38-й год опыт был опытом органическим, вроде безусловного рефлекса. Арестант на предложение «давай» отвечает всеми мускулами — нет. Это есть и физическое и духовное сопротивление. Государство и человек встречаются лицом к лицу на дорожке золотого забоя в наиболее яркой, открытой форме, без художников, литераторов, философов и экономистов, без историков,
Иногда всколыхнется какое-то чувство: как быстро я ослабел. Но ведь так же ослабели и мои товарищи вокруг, у меня не было с кем сравнивать. Я помню, что меня куда-то ведут, выводят, толкают, бьют прикладом, сапогом, я ползу куда-то, бреду, толкаясь в такой же толпе обмороженных, голодных оборванцев. Это зима и весна 1938 года. С весны 1938 года по всей Колыме, особенно на севере, в «Партизане», шли расстрелы.
Какая-то паническая боязнь оказать нам какую-то помощь, бросить корку хлеба.
Даже и сейчас пишут тома воспоминаний — я расстреливал и уничтожал тех, кто соприкасался с дыханием смертного ветра, уничтожавшего по приказу Сталина троцкистов, которые не были троцкистами, а были только антисталинистами, да и антисталинистами не были — Тухачевский, Крыленко У самих-то троцкистов ведь не было никакой вины.
Если бы я был троцкистом, я был бы давно расстрелян, уничтожен, но и временное прикосновение дало мне вечное клеймо. Вот до какой степени Сталин боялся. Чего он боялся? Утраты власти — только.(Шаламов)
А главное — возможно ли повторение. Это главное. Вот почему об этом надо знать и говорить, чтобы этого не было снова.